мало кому известно что когда у маяковского

Расставьте запятые

Мало кому известно (1) что (2) когда у Маяковского появлялись деньги (3) он спешил поделиться ими (4) с какими-нибудь бедствующими стариками и старушками (5) потому (6) что не мог видеть старого человека обездоленным.

Каждый день (1) в мире появляется до 300 различных вирусов (2) и (3) если своевременно не принять меры и не обеспечить безопасность компьютера (4) то можно потерять необходимую информацию (5) причём это могут быть системные файлы.

мало кому известно что когда у маяковского

мало кому известно что когда у маяковского

Ответы

мало кому известно что когда у маяковского

мало кому известно что когда у маяковского

Мало кому известно, что когда у Маяковского появлялись деньги, он спешил поделиться ими с какими-нибудь бедствующими стариками и старушками, потому что не мог видеть старого человека обездоленным.

Каждый день в мире появляется до 300 различных вирусов, и если своевременно не принять меры и не обеспечить безопасность компьютера, то можно потерять необходимую информацию, причём это могут быть системные файлы.

мало кому известно что когда у маяковского

Книги удивляют и открывают новые миры, однако удивить не только содержанием, современные книги привлекают читателя необычностью своей формы и подачи материала. Благодаря таким новшествам, книга всегда будет интересна человеку.

мало кому известно что когда у маяковского

мало кому известно что когда у маяковского

мало кому известно что когда у маяковского

Первый текст: 1, 3(не уверена), 5.

мало кому известно что когда у маяковского

Потребность — это необходимость в чем-либо для поддержания и развития жизнедеятельности личности и общества в целом.

Для удовлетворения всех многообразных потребнос­тей человек вынужден вступать в «деловые отношения» с другими людьми. Чтобы удовлетворить собственную по­требность, человек предлагает в обмен что-то своё для других. Иными словами, удовлетворить свою потреб­ность каждый может лишь после того, как он удовлетво­рил чью-то чужую потребность.

мало кому известно что когда у маяковского

Чес гря не понимаю, в чем заморочка. Тут же все указано. Безо всЯкого С++ в экселе мона сотворить этакий «калькулятор»))

есть постоянная 100 (гк золота)

и переменные Х и У, их вводит, я так понял, пользователь программулечки,

дальше сии переменные суммируются

26% результат сообщают польщователю с пометкой «тяжело ранено»

4% результат сообщают польщователю с пометкой «Осталось в живых»

а постоянную100 делят на эти 4% от Х+У ( то есть на к-во выживших) и сообщают результат пользователю с пометкой «досталось золота каждому из них (выживших)»

затем, если надо, обнулить Х и У для следкющего года.

А результаты, если надо получить данные за два года, прибавлять к предыдущим, уже посчитанным. Ну и еще куча вариантов обработки результатов. Вдруг нужна выборка по четным годам, вдруг еще чего)))

мона поставить переменную, считающую годы с каждым вводом Х и У.

мало кому известно что когда у маяковского

Источник

Новое в блогах

Неизвестный Маяковский

Владимир Маяковский вошел в историю как поэт поистине блестящий. Он – обладатель несомненно огромного поэтического таланта. Ни один поэт до него не решался настолько смело реформировать природу стихосложения. У многих сложился образ вечного бунтаря и романтика, который воспел революцию 1917 года. По официальной версии, Маяковский сначала чувствовал в вихре революционных перемен объективную необходимость и самоотверженно отдал новой власти все, что имел, а именно свой талант. Однако мало-помалу поэт втянулся в поток насилия, стал шестеренкой огромного и страшного механизма власти. Наконец, он попал в тиски цензуры, он не мог уйти от обступившей его со всех сторон непобедимой бюрократии. Маяковский разочаровался в идеалах революции.

мало кому известно что когда у маяковскогоНикто не может сказать точно, каким было детство поэта. Во всяком случае бесспорно одно: именно в ту пору он приобрел массу комплексов, которые составили ядро его характера. Вопреки распространенной версии о его нежных отношениях с сестрами и матерью, на самом деле Маяковский общаться с ними не стремился и старался делать это как можно реже, а по свидетельству Лили Брик, даже деньги матери он посылал после долгих и настойчивых напоминаний. Маяковский был необычен, странен, причем не только внутренне, но и внешне. Этой своей необычностью он отталкивал от себя многих. Поэт мог бы стать объектом тщательного изучения для психоаналитика.

Это был человек высокого роста, с крупными чертами лица, как бы созданными для ваятеля. Его нижняя челюсть сильно выдавалась вперед, что производило впечатление непреклонности и жесткости. Его глаза то становились невероятно выразительными и красивыми, то в них появлялось устрашающее выражение.

Всем своим видом Маяковский напоминал переростка из часто снимающихся в последнее время фильмов ужасов. Казалось, подростку 13 лет насильно ввели экспериментальный гормон роста, в результате чего он быстро вырос, но только внешне, а не в эмоциональном и не в душевном плане. И вот он общается на равных со взрослыми, а сам невыносимо страдает от типичных комплексов, присущих подростковому возрасту.

Это критики создали гипертрофированный образ поэта-великана, «горлана-главаря» с его физической и духовной мощью. Тем не менее Маяковский не был ни сильным, ни даже элементарно физически здоровым. С молодых лет он часто болел, потерял практически все зубы; его нос постоянно выглядел распухшим от преследовавшего Маяковского навязчивого гриппа. Поэт постоянно был простужен, часто болел, лечился в Евпатории и Крыму, обладал мнительностью, как и все мужчины, но, может быть, даже и более. Во всяком случае температуру он мерил без конца. Однажды разбил три градусника подряд.

В стихах он был сильным: «С удовольствием справлюсь с двоими, а разозлить – и с тремя». Однако это были только слова, слова… Маяковский всегда рассчитывал исключительно на внешний, театральный эффект. Ведь даже курил он понарошку: никогда не затягивался глубоко и только пускал дым.

Все его детские страхи, все ужасы подросткового возраста перешли вместе с ним в его взрослую жизнь и даже выросли, раздулись до невероятных размеров. Первый из детских комплексов – страстное желание, чтобы пожалели. Никто не жалеет, никому нет дела до его душевной муки, до его непрерывных жалоб:

…слов исступленных вонзаю кинжал
в неба распухшего мякоть:
«Солнце!
Отец мой!
Сжалься хоть ты и не мучай!
Это тобою пролитая кровь моя льется дорогою дольней.
Это душа моя
Клочьями порванной тучи
В выжженном небе
На ржавом кресте колокольни!
Время!
Хоть ты, простой богомаз,
Лик намалюй мой
В божницу уродца-века!
Я одинок, как последний глаз
У идущего к слепым человека!».

Это ранние стихи Маяковского, в которых заключена обида на весь окружающий мир. Этот мир существует отдельно, ему нет дела до талантливого мальчика-переростка. Его не любят, не понимают, не ценят. Мир не стремится раскрыться ему навстречу. А если это так, то горе этому миру. Он достоин только ненависти, презрения и мести. Слово поэта, человека искусства – и есть поступок, а ранние работы Маяковского дышат неутоленной до исступления жаждой обладания. При этом объект его желания может быть и вполне конкретным («Мария – дай!»), и абстрактным, но также аналогичным женскому образу, не желающему отдаваться и оттого отвратительному:

Вся земля поляжет женщиной,
Заерзает мясами, хотя отдаться…

Нет, не отдается этот мир! Он не хочет Маяковского ни в принципе, ни конкретно. Первая реакция подростка на такое отношение к нему – разрушить все, уничтожить, оплевать, втоптать в грязь:

Теперь —
Клянусь моей языческой силою! —
Дайте

Любую
Красивую,
Юную, —
Души не растрачу,
Изнасилую
И в сердце насмешку плюну ей!

Но вот пришла революция, и дала свободу вечной ненависти Маяковского. Энергия огромной концентрации выплеснулась в одну сторону. Что касается идейной стороны вопроса, то поэт был совершенно далек от политики, марксизма и социальных проблем России. Слово «рабочий» ни разу не встречается в его ранних стихах. Однако он говорил с гордостью, что принял революцию сразу и безоговорочно. Перед ним не стояло проблемы – принимать или не принимать. «Моя революция!» Революция же была только поводом к тому, чтобы более свободно писать о насилии и крови:

Пусть
Горят над королевством
Бунтов зарева!
Пусть столицы ваши
Будут выжжены дотла!
Пусть из наследников,
Из наследниц варево
Варится в коронах-котлах!

Об этом хорошо писал Лившиц: «Зачем с такой настойчивостью смаковать перспективу исчезновения всех мужчин на земле. Нет ли тут проявления того, что Фрейд назвал… сознанием собственной малозначительности. Я высказал свою догадку Володе – и попал прямо в цель». В 30 лет Маяковский объясняет, почему ему не удавалось любить. Причин тут множество: не было денег, сидел в тюрьме, однако и в этих объяснениях чувствуется страх и наивность подростка:

У взрослых дела.
В рублях карманы.
Любить?
Пожалуйста!
Рубликов за сто.
А я
Бездомный,
Ручища
В рваный
В карман засунул
И шлялся, глазастый.

У взрослых свой отдельный мир. Им можно завидовать: они знают то, что тебе недоступно, они могут то, чего не можешь ты, хотя и изнемогаешь от желания («Ночью хочется звон свой спрятать в мягкое, в женское…»). И как при этом чувствовать себя выше всех окружающих? Только опуская их в грязь, в мерзость. Пусть взрослым людям любовь доступна, однако все это – та же пакость и грязь.

Нажрутся,
А после,
В ночной слепоте,
Вывалясь мясами в пухе и вате,
Сползутся друг на друге потеть,
Города содрогая скрипом кроватей.

К. Зелинский вспоминает: «Маяковский обладал свойствами многих людей. Кто он? Человек с падающей челюстью, роняющий насмешливые и презрительные слова? Кто он? Самоуверенный босс, безапелляционно отвешивающий суждения, отвечающий иронически, а то и просто грубо. Разным бывал Маяковский… Самое сильное впечатление производило его превращение из громкоголосого битюга, оратора-демагога… в ранимейшего и утонченнейшего человека… Таким чаще всего его знали женщины, которых он пугал своим напором».

А что же женщины? Главной женщиной в жизни поэта была Лиля Юрьевна Брик. Ей посвящена поэма «Про это», где в качестве иллюстраций даются изображения Лили в разных видах, в том числе и в пижаме, что по нынешним временам равноценно фотографии на обложке «Плейбоя». Казалось, Маяковский хочет закрепить свои отношения с этой женщиной чем-то более прочным, нежели бесчисленные посвященные ей стихи.

Однако возлюбленная, о которой, по мнению поэта, он имеет полное право говорить во весь голос, несвободна. У нее есть муж, и отношения Маяковского с этой семьей запутанны и двусмысленны.

Николай Асеев свидетельствует: «Он выбрал себе семью, в которую, как кукушка, залетел сам, однако же не вытесняя и не обездоливая ее обитателей. Наоборот, это чужое, казалось бы, гнездо он охранял и устраивал, как свое собственное устраивал бы, будь он семейственником. Гнездом этим была семья Брик, с которыми он сдружился и прожил всю свою творческую биографию». Поистине странные взаимоотношения, которые трудно понять обычному человеку. Поэт говорил, что сильно любит обоих, однако в своей предсмертной записке писал: «Моя семья – Лиля Брик» (а не Лиля и Ося Брики).

Маяковский, думается, нуждался в обоих Бриках, но если Лилю он нежно и страстно любил, то Ося был его покровителем, истиной в последней инстанции. Маяковский даже знаки препинания в стихах не мог расставить без Оси. Первым читателем каждого творения поэта был Брик, которому Маяковский неизменно говорил: «Ося, расставь запятатки» (сам поэт ни одного знака препинания в своих рукописях не ставил). Можно сказать, что без Осипа Брика не существовало бы и того Маяковского, каким его многие знают. Осе принадлежали идеи и замыслы, он ставил знаки препинания, подбирал материалы для поэм, занимался редактурой, следил за сдачей произведения в печать… Может быть, Брик не умел писать, зато Маяковский не умел читать, поэтому поэт не мог существовать без мужа своей возлюбленной Лили, он вовсю пользовался эрудицией Осипа.

Итак, Брики были для Маяковского семьей со всеми соответствующими характеристиками обычной семьи: с любовью, ненавистью, ревностью, ссорами, примирениями, дружбой… Вероника Полонская вспоминала: «Я никак не могла понять семейной ситуации Бриков и Маяковского. Они жили вместе такой дружной семьей, и мне было неясно, кто же из них является мужем Лили Брик. Вначале, бывая у Бриков, я из-за этого чувствовала себя очень неловко». А вот запись из дневника Лили Юрьевны: «Физически О. М. не был моим мужем с 1916 г., а В. В. – с 1925 г.».

В 1923 году произошла серьезная семейная ссора в этом тройственном союзе, о которой Лиля Брик писала следующее: «Личные мотивы, без деталей, коротко, были такие: жилось хорошо, привыкли друг к другу, к тому, что обуты, одеты, живем в тепле, едим вкусно и вовремя, пьем много чая с вареньем. Установился „старенький, старенький бытик“. Вдруг мы испугались этого и решили насильственно разбить „позорное благоразумие“. Маяковский приговорил себя к 2 месяцам одиночного заключения… В эти два месяца он решил проверить себя». Володю отправили жить на Лубянку и, кажется, зажили еще веселее без его вечно угрюмого вида и надоевших всем выходок с угрозами самоубийства. Вместо чая с вареньем стали пить шампанское и активно принимать гостей.

В дни своей «ссылки» Маяковский входил в подъезд Бриков, однако не заходил в квартиру, а, по свидетельству Риты Райт, стоял на лестнице и слушал, сгорая от ревности, а потом писал стихи:

А вороны гости?!
Дверье крыло
Раз по сто по бокам коридора исхлопано.
Горлань горланья,
Оранья орло
Ко мне доплеталось пьяное допьяна.

Он вернулся в их семью ровно через два месяца, день в день. Не мог не вернуться.

У него ничего не получалось. Он хотел всеобщей любви, а не нравился даже женщинам, хотя на этом поприще куда менее приметные его друзья явно преуспевали. Ведь любят же других миллионы, причем сразу, с первого взгляда, наповал! Так нет же. Женщины с ним скучали и отдаваться не спешили.

Ни одна женщина в жизни Маяковского не принадлежала ему совершенно: ни Лиля Брик, ни Татьяна Яковлева, ни Вероника Полонская. Сознание поэта просто раскалывалось от одной мысли об этом.

А тут еще в 30 лет Маяковского стала преследовать не‑ отвязная мысль о надвигающейся старости. Он безумно боялся старения и смерти, и это тоже походило на патологию. Он непрерывно заботился о собственном здоровье, он был брезглив до безумия – боялся заразиться. Он проповедовал в своих стихах атеизм, но это не приносило ему успокоения. Дело в том, что и верующий человек, и атеист одинаково спокойны в своем отношении к смерти. Верующий знает, что жизнь – это только миг, временное страдание, за которым последует переход в иную, лучшую жизнь. Атеист же воспринимает жизнь как высокую трагедию. Путем выстраданных заключений он пришел к выводу, что Бога не существует, и считал, что раз уж он принимает участие в этом высоком жанре – трагедии, то за эстетику придет время и расплатиться. Каждый боится смерти, но способен воспринять ее спокойно и без протеста.

Другое дело – воинствующий атеист, такой, как Маяков‑ ский. Он теряет почву под ногами, в нем нет спокойствия, а потому нет и достоинства. Такому человеку остается только беспорядочно метаться, бесполезно грозить и при всем этом выглядеть суетливым и мелким. Небу нет до него никакого дела, и пусть он кричит:

Это уже звучит не как атеизм, не как отрицание Бога, а как детская обида на него:

Пустите!
Меня не остановите.
Вру я,
Вправе ли,
Но я не могу быть спокойней.

«Пустите!» – так кричит подросток, и каждый родитель знает, что на самом деле эти слова значат: «Держите меня! Держите крепче!». Но он уже не маленький, и его никто не держит.

Тем не менее вряд ли данную точку зрения можно считать истинной. Маяковский был искренен в выражении своих чувств, он являлся порождением этой власти. Ему не приходилось ломать себя. Его взгляды нисколько не изменялись под влиянием поездок на Запад. Он открыто заявлял на одном из публичных собраний 1930 года: «То, что мне велят, это правильно. Но я хочу так, чтобы мне велели». Неужели пересмотр жизненных позиций поэта мог совершиться в какие-нибудь два дня? В это поверить невозможно.

Маяковский решает вопрос о поездке с писательской группой в район сплошной коллективизации и вдруг на следующий день пишет предсмертное письмо (сохранена пунктуация автора): «ВСЕМ! В том, что умираю, не вините никого и пожалуйста не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил. Мама, сестры и товарищи, простите – это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет. Лиля – люби меня. Товарищ правительство, моя семья – это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская. Если ты устроишь им сносную жизнь – спасибо. Начатые стихи отдайте Брикам, они разберутся.

Как говорят —
«Инцидент исчерпан»,
любовная лодка
разбилась о быт.
Я с жизнью в расчете,
И не к чему перечень
Взаимных болей, бед и обид.

Счастливо оставаться. Владимир Маяковский. 12. IV. 30 г.

Товарищи вапповцы – не считайте меня малодушным. Сериозно – ничего не поделаешь. Привет. Ермилову скажите, что жаль – снял лозунг, надо бы доругаться. В. М. В столе у меня 2000 руб. – внесите налог. Остальные получите с ГИЗа. В. М.».

Записка страшна своей незначительностью, поскольку, когда человек расстается с жизнью, он должен, он не может не проявить свою внутреннюю суть, а Маяковский продолжает говорить что-то о склоках (доругаться с Ермиловым). Но ведь он сказал: «умираю» и умер на самом деле.

Лавинская пишет: «В том году великий поэт был окружен врагами, которые давили, сжимали в психологические тиски, и самоубийство 14 апреля – это убийство».

Думается, что враги не могли пугать Маяковского. Он привык с кем-то ругаться всю жизнь, вражда являлась способом его существования. Конечно, весной 1930 года количество врагов у Маяковского увеличилось. Он захотел устроить свою персональную выставку, хотя друзья-рефовцы мечтали о коллективной. На открытие не явился никто, за исключением Осипа Брика и Бориса Шкловского. «От меня людей отрывают с мясом», – мрачно обронил Маяковский. Не осталось никого, а бывший друг Кирсанов опубликовал в газете статью с обращением к Маяковскому: «Пемзой грызть, бензином кисть облить, чтобы все его рукопожатия с ладони соскоблить!».

Однако не это было самым страшным. Недоверие власти оказалось гораздо тяжелее. Маяковский был своим, признанным. Конечно, его ругали время от времени, но на это он внимания не обращал. Однако запрет на выезд в Париж, где он рассчитывал увидеться с Татьяной Яковлевой, стал серьезной проблемой. Раньше Маяковский выезжал свободно. Он бывал за границей девять раз и привык заранее планировать свои встречи. И вот первый отказ. Почва начала уходить из-под ног поэта пролетарских масс.

Маяковский пытался поставить в театре пьесу – и снова провал. Пьеса действительно слабая, но газетные фразы типа «Исписался!» Маяковский воспринимал крайне болезненно. Он пытался оправдываться, все больше утрачивая уверенность в себе. Последним страшным ударом по его самолюбию стало выступление в Плехановском институте. Поэт пришел на выступление усталый и больной. Он плохо понимал, что происходит в зале. А в зале собралось новое студенчество пролетарского происхождения, решившее весело провести время. Они и вправду повеселились.

Маяковский считал, что он единственный из всех поэтов понятен широким массам. Оказалось – нет. А тут он читает отрывок из своих стихов, спрашивает: «Понятно?». Ему в ответ, явно издеваясь, говорят: «Не-а, не понятно!». Он снова читает под гогот аудитории. «Ну хоть кому-то из вас мои стихи понятны?» – выбиваясь из сил, выкрикивает поэт, преодолевая спазмы в горле. Из жалости к нему некоторые поднимают руки. Совсем ошалев от гвалта безумной толпы, Маяковский бежал, даже забыв свою трость.

Он не нужен «товарищу правительству», он не нужен народу, он не нужен женщинам.

Весной 1929 года дальновидный Ося Брик познакомил Маяковского с Вероникой Полонской. Она была молода и прелестна, да к тому же очень непосредственна и искренна. Брик знал, что Маяковский не сможет не влюбиться в нее. И он влюбился, хотя в то же самое время продолжал роман в письмах с Татьяной Яковлевой. Он бывал у Полонской, а возвращаясь домой, писал Яковлевой: «По тебе регулярно тоскую, а в последние дни даже не регулярно, а чаще». Он планировал на осень поездку в Париж к Яковлевой, а Полонскую нежно называл своей «невесточкой». До Яковлевой, естественно, доходили какие-то смутные слухи о том, что ее воздыхатель небезупречен. Когда Маяковскому запретили выезд в Париж, Яковлева восприняла это как очередное доказательство его неверности.

В январе 1930 года Маяковский узнал: Яковлева вышла замуж. Он немедленно потребовал от Полонской узаконить их связь. Да вот беда: Вероника Полонская, как и все другие женщины поэта, тоже несвободна – у нее есть муж, актер Яншин. Яншина Полонская уважала и не торопилась признаваться в связи с Маяковским, что, конечно же, понятно.

Поэт, снова чувствуя вечное проклятие необладания, требовал от Полонской немедленного развода с Яншиным, чтобы она оставила сцену, устраивал скандалы, клялся в любви, угрожал. Бесполезно. Полонская ни за что не соглашалась оставить театр.

В начале апреля Маяковский заболел гриппом. Ему стало казаться, что мир изменился и везде он находит лишь издевательства и насмешки. Каждый взгляд и любое слово представлялись ему враждебными и унизительными. Самое страшное: он чувствовал себя просто смешным, и это конец, это катастрофа.

Маяковский устраивал бесконечные сцены Полонской. Та в ужасе просила его показаться врачу, а лучше расстаться на какое-то время. Эти слова только подлили масла в огонь его безумия. Поэт дошел до своей последней черты.

Лиля Брик вспоминала: «Мысль о самоубийстве была хронической болезнью Маяковского, и, как каждая хроническая болезнь, она обострялась при неблагоприятных условиях… Всегдашние разговоры о самоубийстве! Это был террор». Он любил неожиданно и весело, как бы между прочим, говорить в компаниях: «К сорока застрелюсь!».

Еще утром, когда к нему пришла Полонская, Маяковский вряд ли всерьез задумывался о самоубийстве, хотя прощальное письмо было уже написано. Однако поэт был серьезно болен, и требовался только небольшой толчок для последнего шага. Маяковский потребовал от Полонской не ехать на репетицию, остаться с ним, в этой комнате, навсегда. Но Полонская решительно отказалась, отложив разговор до вечера. Едва она прикрыла за собой дверь, как раздался выстрел. Полонская бросилась назад и увидела: Маяковский лежит на полу, он еще жив и даже пытается поднять голову. Через несколько минут на место происшествия приехали чекисты, комнату опечатали. На следующий день бывшего великого пролетарского поэта похоронили. Демьян Бедный в ответ на это событие написал в газете: «Чего ему не хватало?».

Источник

Чуковский К. И.: Маяковский

Отношение мое к футуристам было в ту пору сложное: я ненавидел их проповедь, но любил их самих, их таланты.

В моих глазах они были носителями ненавистных мне нигилистических тенденций в поэзии, направленных к полному уничтожению той проникновенной, гениально утонченной лирики, которой русская литература вправе гордиться перед всеми литературами мира. В то же время многие отдельные вещи Елены Гуро, Василия Каменского, Хлебникова, Давида Бурлюка и других были в моих глазах зачастую подлинными произведениями искусства, и я не мог чувствовать себя солидарным с беспардонными газетными критиками, предававшими анафеме не только «будетлянство», но и самих «будетлян».

Этим и объясняется то, что хотя футуристы официально враждовали со мной на эстрадах и в своих выступлениях, хотя во многих своих манифестах они едко ругали меня, валя меня в общую кучу своих оголтелых противников, но в жизни, в быту, так сказать за кулисами, у нас были отношения добрые; «будетляне» охотно навещали меня в моем уединении в Куоккале, читали мне свои опусы в рукописях, публично выступали вместе со мною в разных аудиториях и пр.

Это душа моя
клочьями порванной тучи
в выжженном небе
на ржавом кресте колокольни!
.
Я одинок, как последний глаз
у идущего к слепым человека! 2

Этими стихами в ту пору был окрашен для меня весь Маяковский.

Словом, я заранее приготовил себя к задушевной и взволнованной беседе.

Но вышло совсем не то.

Кто-то сказал ему, что я хочу его видеть. Он вышел ко мне, нахмуренный, с кием в руке, и неприязненно спросил:

Я вынул из кармана его книжку и стал с горячностью излагать свои мысли о ней.

Он слушал меня не дольше минуты, отнюдь не с тем интересом, с каким слушают «влиятельных критиков» юные авторы, и наконец, к моему изумлению, сказал:

— Я занят. извините. меня ждут. А если вам хочется похвалить эту книгу, подите, пожалуйста, в тот угол. к тому крайнему столику. видите, там сидит старичок. в белом галстуке. подите и скажите ему все.

Это было сказано учтиво, но твердо.

— При чем же здесь какой-то старичок?

— Я ухаживаю за его дочерью. Она уже знает, что я великий поэт. А папаша сомневается. Вот и скажите ему.

Я хотел было обидеться, но засмеялся и пошел к старичку.

Маяковский изредка появлялся у двери, сочувственно следил за успехом моего разговора, делал мне какие-то знаки и опять исчезал в биллиардной.

Познакомившись с ним ближе, я увидел, что в нем вообще нет ничего мелкого, юркого, дряблого, свойственного слабовольным, хотя бы и талантливым, людям. В нем уже чувствовался человек большой судьбы, большой исторической миссии. Не то чтобы он был надменен. Но он ходил среди людей как Гулливер, и хотя нисколько не старался о том, чтобы они ощущали себя рядом с ним лилипутами, но как-то так само собою делалось, что самым спесивым и заносчивым людям не удавалось взглянуть на него свысока.

Я Уитмен, я космос, я сын Манхаттана.

И я стал читать ему только что законченный мною перевод «Поэмы изумления при виде воскресшей пшеницы»:

Куда же ты девала эти трупы, Земля?
Этих пьяниц и жирных обжор, умиравших из рода в род?

«плоть». Тут нужна не «плоть», тут нужно «мясо»:

Я не прижмусь моим мясом к земле, чтобы ее мясо обновило меня.

Уверен, что в подлиннике сказано «мясо».

В подлиннике действительно было сказано «мясо». Не зная английского подлинника, Маяковский угадывал его так безошибочно и говорил о нем с такой твердой уверенностью, словно сам был автором этих стихов.

Таким образом, начинающий автор, талант которого я в качестве «маститого критика» час тому назад пытался поощрить, не только не принял моих поощрений, но сделался моим критиком сам. В голосе его была авторитетность судьи, и я почувствовал себя подсудимым.

Дело кончилось тем, что мы оба пошли ко мне в гостиницу «Люкс» на Тверскую, чтобы читать Уолта Уитмена, так как многих переводов я не знал наизусть.

Из стихов Уолта Уитмена, которые я тогда прочитал ему, он выделил, главным образом, те, которые были наиболее близки к его собственной тогдашней поэтике:

Запах пота у меня под мышками ароматнее всякой молитвы.

Я весь не вмещаюсь между башмаками и шляпой.

Мне не нужно, чтобы звезды спустились ниже,
Они и там хороши, где сейчас.

Солнце, ослепительно страшное, ты насмерть поразило бы меня,
Если б во мне самом не было такого же солнца.

При одной из следующих встреч Маяковский расспрашивал меня о биографии Уитмена, и было похоже, что он примеряет его биографию к своей.

— Как Уитмен читал свои стихи на эстрадах? Часто ли бывал он освистан? Носил ли он какой-нибудь экстравагантный костюм? Какими словами его ругали в газетах? Ниспровергал ли он Шекспира и Байрона?

у меня и сейчас), но ночные разговоры всерьез, начавшиеся было в первое время, уже не возобновлялись ни разу.

Эту желтую кофту я пронес в Политехнический музей контрабандой. Полиция запретила Маяковскому появляться в желтой кофте перед публикой. У входа стоял пристав и впускал Маяковского только тогда, когда убеждался, что на нем был пиджак. А кофта, завернутая в газету, была у меня под мышкой. На лестнице я отдал ее Владимиру Владимировичу, он тайком облачился в нее и, эффектно появившись среди публики, высыпал на меня свои громы.

Большинство было разочаровано, но кое-кому в этот день стало ясно, что в России появился могучий поэт, с огромной лирической силой.

Мало кому известно, что Маяковский в те годы чрезвычайно нуждался. Это была веселая нужда, переносимая с гордой осанкой миллионера и «фата». В его комнате единственной, так сказать, мебелью был гвоздь, на котором висела его желтая кофта и тут же приютился цилиндр. Не было даже стола, в котором, впрочем, он в ту пору не чувствовал надобности. Обедал он едва ли ежедневно. Ему нужны были деньги, ему нужен был издатель всех его тогдашних стихов, накопившихся за три года. Однажды он повел меня к такому издателю, который, правда, еще ничего не издал, но разыгрывал из себя мецената. В доме у «издателя» была вечеринка, и на эту вечеринку он пригласил Маяковского. Когда мы вошли, на диване сидели какие-то зобастые, усатые, пучеглазые женщины. Это были сестры хозяина, финансировавшие все «предприятие». Маяковский должен был прочитать им стихи, и, если эти стихи им понравятся, они немедленно дадут ему аванс и приступят к печатанию книги.

Обстановка квартиры была привычно уродливая: плюшевые альбомы салатного цвета, ракушечные шкатулки, веера с фотографиями.

Хозяин оказался белесый и рыхлый. Он ввел меня в свой кабинет и стал тягуче выспрашивать, действительно ли я нахожу в Маяковском талант и стоит ли, по-моему, издавать его книгу. В столовой давно уже начали ужинать, а «меценат» все еще томил меня своими расспросами. Это был пустой разговор, так как дело решали не мы, а те пучеглазые женщины. Удастся ли Владимиру Владимировичу привлечь их сердца к своей книге?

При первой возможности я поспешил из кабинета в столовую. Там было много гостей. Маяковский стоял у стола и декламировал едким фальцетом:

У сестер хозяина были уксусно-кислые лица. Они приехали недавно из Лифляндии, и стиль Маяковского был для них внове.

Самая его поза не оставляла сомнений, что стоглавою вошью называет он именно этих людей и что все его плевки адресованы им. Одна из пучеглазых не выдержала, прошипела что-то вроде «шреклих» и вышла. За нею засеменил ее муж. А Маяковский продолжал истреблять эту ненавистную ему породу людей:

Через десять минут мы уже были на улице. Книга Маяковского так и осталась неизданной.

Случай этот произошел так давно, что многие его детали я забыл. Но хорошо помню главное свое впечатление: Маяковский стоял среди этих людей как солдат, у которого за поясом разрывная граната. Я тогда впервые почувствовал, что никакие перемирия, ради каких бы то ни было целей, между ним и этими людьми невозможны, что в их жизни нет ни единой пылинки, которой он не отверг бы, и что ненависть к ним и к их трухлявому миру для него не стиховая декларация, но единственное содержание всей его жизни.

По этим-то камням и зашагал Маяковский, бормоча какие-то слова.

Иногда он останавливался, закуривал папиросу, иногда пускался вскачь, с камня на камень, словно подхваченный бурей, но чаще всего шагал, как лунатик, неторопливой походкой, широко расставляя огромные ноги в «американских» ботинках и ни на миг не переставая вести сам с собою сосредоточенный и тихий разговор.

Пляж был малолюдный. Впрочем, люди и не мешали Маяковскому: он взглядывал на них лишь тогда, когда потухала его папироса и нужно было найти, у кого прикурить. Однажды он кинулся с потухшей папиросой к какому-то финну-крестьянину, стоявшему неподалеку на взгорье. Тот в испуге пустился бежать. Маяковский за ним, ни на минуту не прекращая сосредоточенного своего бормотания. Это-то бормотание и испугало крестьянина.

Начала поэмы тогда еще не было. Был только тот отрывок, который ныне составляет четвертую часть:

и вина такие расставим по столу,
чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу
хмурому Петру Апостолу.

Теперь к этому отрывку прирастали другие. Каждый вечер, придумав новые строки, Маяковский приходил ко мне, или к Кульбину, или еще к кому-нибудь из куоккальских жителей и читал всю поэму сначала, присоединяя к ней те новые строки, которые написались в тот день. Эти чтения происходили так часто, что даже моя семилетняя дочь запомнила кое-что наизусть, и однажды, к своему ужасу, я услышал, как она декламирует:

. Любоуница,
которую
вылюбил
Ротшильд.

Иногда какая-нибудь строфа отнимала у него весь день, и к вечеру он браковал ее, чтобы завтра «выхаживать» новую, но зато, записав сочиненное, он уже не менял ни строки. Записывал он большей частью на папиросных коробках; тетрадок и блокнотов у него, кажется, в то время еще не было. Впрочем, память у него была такая, что никаких блокнотов ему и не требовалось: он мог в каком угодно количестве декламировать наизусть не только свои, но и чужие стихи и однажды во время прогулки удивил меня тем, что прочитал наизусть все стихотворения Ал. Блока из его третьей книги, страница за страницей, в том самом порядке, в каком они были напечатаны.

Свои стихи он читал тогда с величайшей охотой всюду, где соберется толпа, и замечательно, что многие уже тогда смутно чувствовали в нем динамитчика и относились к нему с инстинктивною злобою. Некоторые наши соседи перестали ходить к нам в гости оттого, что у нас в доме бывал Маяковский.

Теперь это может показаться чудовищным, но когда Маяковский вставал из-за стола и становился у печки, чтобы начать декламацию стихов, многие демонстративно уходили. Известный адвокат Владимир Вильямович Бернштам, человек шумный, трусливый и толстый, притворявшийся широкой натурой, после первых же стихов Маяковского выбежал из-за стола, стуча и фыркая, и, когда я провожал его к дверям, охал, всхлипывал, хватался за голову, твердя, что он не может допустить, чтобы в его

Всемогущий Влас Дорошевич, руководитель «Русского слова», влиятельнейший журналист, с которым я, по желанию Владимира Владимировича, попытался познакомить его, прислал мне такую телеграмму (она хранится у меня до сих пор):

«Если приведете мне вашу желтую кофту позову околоточного сердечный привет».

Леонид Андреев, узнав, что я в дачном театрике прочитал лекцию о стихах Маяковского, прислал мне из Ваммельсуу свое стихотворение «Пророк», где между прочим писал:

Надену я желтую блузу
И бант завяжу до ушей,
И желтого вляпает в лузу
Известный Чуковский Корней.

Пойду я по крышам и стогнам,
Раскрасивши рожу свою,
Отвсюду позорно изогнан,
Я гимн чепухе пропою.

О политике мы с Маяковским тогда не говорили ни разу; он, казалось, был весь поглощен своей поэтической миссией. Заставлял меня переводить ему вслух Уолта Уитмена, издевательски, но очень внимательно штудировал Иннокентия Анненского и Валерия Брюсова, с чрезвычайным интересом вникал в распри символистов с акмеистами, часами перелистывал у меня в кабинете журналы «Аполлон» и «Весы» и по-прежнему выхаживал целые мили, шлифуя свое «Облако в штанах»,-

Поэтому я был очень изумлен, когда через год после начала войны, в спокойнейшем дачном затишье он написал пророческие строки о том, что победа революции близка.

Мы, остальные, не предчувствовали ее приближения и не понимали его грозных пророчеств. Скажу больше: когда в дачном куоккальском театрике, принадлежавшем Альберту Пуни, отцу художника Ивана Альбертовича Пуни, с которым дружил Маяковский, я прочитал о поэзии Маяковского краткую лекцию, перед тем как он выступил со своими стихами, я не вполне понимал свои собственные утверждения о нем.

и видел в этих стихах лишь «пронзительный крик о неблагополучии мира». Их внутренняя тревога была мне непонятна. Этот крик о неблагополучии мира так взбудоражил меня, что я в маленьком дачном театрике пытался истолковать Маяковского как поэта мировых потрясений, все еще не понимая каких.

Понял я это позже, когда Маяковский с гениальной прозорливостью выкрикнул:

В Куоккале жил тогда Репин. Он с огненной ненавистью относился к той группе художников, которую называл «футурней». «Футурня», со своей стороны, уже года три поносила его. Поэтому, когда у меня стал бывать Маяковский, я испытывал немалую тревогу, предвидя его неизбежное столкновение с Репиным.

Маяковский был полон боевого задора. Репин тоже не остался бы в долгу. Но отвратить их свидание не было возможности: мы были ближайшими соседями Репина, и поэтому он бывал у нас особенно часто.

Он пришел неожиданно с одной из своих дочерей.

Маяковский сердито умолк: он не любил, чтобы его прерывали. Пока Репин (помню, очень изящно одетый, в белоснежном отложном воротничке, стариковски красивый и благостный) с обычной своей преувеличенной вежливостью, медлительно и чинно здоровался с каждым из нас, приговаривая при этом по-старинному имя-отчество каждого, Маяковский стоял в выжидательной позе, словно приготовившись к бою.

Вот они оба очень любезно, но сухо здороваются, и Репин, присев к столу, просит, чтобы Маяковский продолжал свое чтение.

Спутница Репина шепчет мне: «Лучше не надо». Она боится, что припадок гнева, вызванный чтением футуристических виршей, вредно отзовется на здоровье отца.

«Илиаду», «Евгения Онегина», «Калевалу», «Кому на Руси жить хорошо». Слушал он жадно, не пропуская ни одной интонации, но что поймет он в стихах Маяковского, он, «человек шестидесятых годов»? Как у всякого старика, у него (думал я) закоченелые литературные вкусы, и новаторство Маяковского может показаться ему чуть не кощунством.

Маяковский в ту пору лишь начал свой творческий путь. Ему шел двадцать третий год. Он был на пороге широкого поприща. Передовая молодежь того времени уже пылко любила его, но люди старого поколения в огромном своем большинстве относились к его новаторству весьма неприязненно и даже враждебно, так как им чудилось, что этот смелый новатор нарушает своими стихами славные традиции былого искусства. Непривычная форма его своеобразной поэзии отпугивала от него стариков.

Это опять расстрелять мятежников
грядет генерал Галифе!

«опять». И старославянское «грядет» произносит «грядёт», отчего оно становится современным и действенным.

Я жду от Репина грома и молнии, но вдруг он произносит влюбленно:

И начинает глядеть на Маяковского с возрастающей нежностью. И после каждой строфы повторяет:

— Вот так так! Вот так так!

«Тринадцатый апостол» дочитан до последней строки. Репин просит: «Еще». Маяковский читает и «Кофту фата», и отрывки из трагедии, и свое любимое «Нате!»:

Маяковский обрадован, но не смущен. Он одним глотком выпивает стакан остывшего чая и, кусая папиросу, победоносно глядит на сидящего тут же репортера «Биржевки», который незадолго до этого взирал на него свысока.

А Репин все еще не в силах успокоиться и в конце концов говорит Маяковскому:

— Я хочу написать ваш портрет! Приходите ко мне в мастерскую.

— Я напишу ваш портрет.

Дерзость понравилась Репину.

На прощание Репин сказал Маяковскому:

— Уж вы на меня не сердитесь, но, честное слово, какой же вы, к чертям, футурист.

Маяковский буркнул ему что-то сердитое, но через несколько дней, когда Репин пришел ко мне снова и увидел у меня рисунки Маяковского, он еще настойчивее высказал то же суждение:

Когда Маяковский пришел к Репину в Пенаты, Репин снова расхвалил его рисунки и потом повторил свое:

— Я все же напишу ваш портрет!

Это было в июне 1915 года. Вскоре у нас установился обычай: вечерами, после целодневной работы, часов в семь или восемь, Репин заходил ко мне, и мы вместе с Маяковским, вместе с моей семьей уходили по направлению к Оллиле, в ближайшую приморскую рощу.

Давида Бурлюка и других футуристов я познакомил с Репиным еще в октябре 1914 года, в начале войны. Они пришли к нему в Пенаты, учтивые, тихие, совсем не такие, какими были в буйных своих декларациях. За обедом футуристы прочитали Илье Ефимовичу две оды своего сочинения; ода Василия Каменского кончалась так:

Все было просто невыразимо.

Сидел Илья Ефимо
вич великий Репин.

Вот Репин наш сереброкудрый,-

Искусства заповеди чисты,
Он был пророк их для земли,

К нему покорно притекли.

А портрета Маяковского Репин так и не написал. Приготовил широкий холст у себя в мастерской, выбрал подходящие кисти и краски и все повторял Маяковскому, что хочет изобразить его «вдохновенные» волосы. В назначенный час Маяковский явился к нему (он был почти всегда пунктуален), но Репин, увидев его, вдруг разочарованно вскрикнул:

Оказалось, что Маяковский, идя на сеанс, нарочно зашел в парикмахерскую и обрил себе голову, чтобы и следа не осталось от тех «вдохновенных» волос, которые Репин считал наиболее характерной особенностью его творческого облика.

— Я хотел изобразить вас народным трибуном, а вы.

И вместо большого холста Репин взял маленький и стал неохотно писать безволосую голову, приговаривая:

— Какая жалость! И что это вас угораздило!

— Ничего, Илья Ефимович, вырастут!

Всей своей биографией, всем своим творчеством Маяковский отрицал облик поэта как некоего жреца и пророка, «носителя тайны и веры», одним из признаков которого были «вдохновенные» волосы. Не желая, чтобы на репинском портрете его чертам было придано ненавистное ему выражение «не от мира сего», он предпочел обезобразить себя, оголив до синевы свой череп.

Ведь Маяковский в то время совершал одну из величайших литературных революций, какие только бывали в истории всемирной словесности. В своем «Тринадцатом апостоле» он ввел в русскую литературу и новый, небывалый сюжет, и новую, небывалую ритмику, и новую, небывалую систему рифмовки, и новый синтаксис, и новый словарь.

Не было бы ничего удивительного, если бы все эти новшества в своей совокупности отпугнули старика-передвижника. Но Репин сквозь чуждые и непривычные ему формы стиха инстинктом большого художника сразу учуял в Маяковском огромную силу, сразу понял в его поэзии то, чего еще не понимали в ту пору ни редакторы журналов, ни профессиональные критики.

Примечания

Чуковский Корней Иванович

Воспоминания о Маяковском впервые опубликованы в книге: К. Чуковский, Репин, Горький, Маяковский, Брюсов, М. 1940; Печатаются первая, вторая и третья главы из воспоминаний о Маяковском, вошедших в книгу: К. Чуковский

1 Статья К. Чуковского «Эго-футуристы и кубо-футуристы» была напечатана в альманахе «Шиповник», П. 1914, No 22.

2 Из стихотворения «Несколько слов обо мне самом».

3 Перефразирована строка из стихотворения «От усталости».

«Да понимаете ли вы, г. Чуковский, что такое поэзия, что такое искусство и демократия. только та поэзия демократична, которая разрушает старую психологию плоских лиц и душ.

Одиннадцатого ноября 1913 г. состоялся в Москве в Политехническом музее вечер, на котором Маяковский прочел доклад «Достижения футуризма». Один из напечатанных на афише тезисов этого доклада был прямо направлен против К. Чуковского: «Критика в хвосте поэзии. Образцы вульгарной критики. Корней Чуковский. и другие» (Маяковский, I, 366-367).

6 Как вспоминает А. Крученых, «Маяковский до того спешно писал пьесу, что даже не успел дать ей название, и в цензуру его рукопись пошла под заголовком: «Владимир Маяковский. Трагедия». Когда выпускалась афиша, то полицмейстер никакого нового названия уже не разрешал, а Маяковский даже обрадовался: «Ну, пусть трагедия так и называется: «Владимир Маяковский» (А. Крученых, Наш выход. Рукопись, 1932, БММ). О том, что поэма Уитмена «Песня о себе» в первом издании называлась «Уолт Уитмен», Маяковский знал от К. Чуковского (см. об этом в предисловии К. Чуковского к книге Уитмена «Листья травы», Л. 1935, стр. 6-7).

9 Из стихотворения «Нате!»

10 Из трагедии «Владимир Маяковский».

11 Так первоначально называлась поэма «Облако в штанах». Название было запрещено цензурой.

12 Это определение четырех частей поэмы «Облако в штанах» вошло в предисловие Маяковского к ее второму, бесцензурному изданию 1918 г. (см. XII, 7).

13 Из трагедии «Владимир Маяковский».

14 Из стихотворения «Несколько слов обо мне самом».

15 Эти строки из поэмы «Облако в штанах», изъятые цензурой из текста первого издания поэмы (1915), были восстановлены в сборнике стихов Маяковского «Простое как мычание», изданном Горьким в 1916 г. в издательстве «Парус». Строка «грядет который-то год» впервые появилась в последней своей редакции «грядет шестнадцатый год» при публикации отрывков поэмы в журнале «Новый сатирикон», П. 1917, No 11, 17 марта.

«Затем начались «Маякоккалы». Явление совсем новое. Это сплошное издевательство над красотой, над нежностью и над богом.

«Это crescendo не дает мне понять сущности».

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *